За белой лощиной дорога вывела к шляху. По сторонам в сухом шероховатом шуме одна за другой пошли старые березы. Уши снова остро ловили звуки, среди которых успокаивали только топот и фырканье Апейкиных коней позади. Глаза подстерегающе следили за тенями, за малейшим движением. Березы за березами, с одной стороны и с другой, и за каждой может подстерегать опасность. А тут с левой стороны надвинулся черной стеной впритык лес. Лес до бесконечности и дальше, до Припяти. На многие километры болото и лес. Райское убежище для бандитов.
Пока тянулся лес, Башлыков продолжал зорко всматриваться в его темноту. За равниной шлях начал сходить вниз, втиснулся в крутые берега. С одной стороны берег и с другой — все закрыли. Снизу не увидишь, что за гребнем. А оттуда все как на ладони. Берега близко — каких-то три шага по сторонам. Сжали так, что и развернуться с возком непросто. Вот где пальнуть удобно!.. Хорошо одно, что кони, как бы понимая опасность, с горки прибавили бегу. Неприятное, тянущееся ожидание. Внимание одновременно в ту и в другую сторону. Рука даже немеет, сжимая наган.
Наконец берега стали раздвигаться и раздвинулись совсем. Ни леса, ни берез по сторонам, серая мутная ширь. Ширь болота. Шлях побежал по гати, что приподнялась над заснеженной низиной. Башлыков впивался глазами во мглу впереди, силился разглядеть темный широкий берег. Коммунарский берег. Вот уже мосток над Турьей, копыта коней, как в бубен, гулко застучали по доскам. За мостком — совсем рядом — горка, на ней темные коммунарские постройки.
Кони в гору чуть замедлили бег, пошли спокойнее. Будто чувствовали, что опасность позади. Слева плыл плетень, плыли яблони за плетнем. Справа — несколько хат без единого огонька. Уткнулись в небо, растаяли во мраке тополя, и снова разлеглось, поползло по сторонам мутное поле. Башлыков больше не сжимал наган. Втянул шею, уткнул подбородок в воротник, прикрыл глаза. Сидел расслабленно, слушал вольный шум ветра, ощущал холодный запах снега. Откуда-то издали доносилось поскрипывание полозьев, которые время от времени цепляли за голую землю. Горячо посапывали сзади Апейкины кони. Все это успокаивало.
Недавнее возбуждение постепенно унималось. Тревога жила внутри уже не только как реальность, но и как воспоминание о пережитом. Воспоминание это бередило: теперь, когда приходил в себя, неприятно стало, что так горячился, нервничал. Даже будто испугался. Нет, не испугался, нечего клепать на себя. Просто был наготове, как надо. Смотрел открыто в глаза правде. Готов был ответить в любой момент. И ответил бы как надлежит!.. Все же скверно было на душе, как ни финти, спокойствия, выдержки настоящей не хватило. Не так держался, сердце билось, как у новобранца. Мальчишка! Едва не призвал на помощь Апейку!..
Снова охватило сомнение: было там, в кустах, что или не было? Не желая обманывать себя, он чувствовал теперь, что, вполне могло статься, и не было ничего. Показалось. Привиделось. От волнения. От разыгравшейся фантазии… Он выругался вслух:
— Ч-черт!.. Дошел! — Упрекнул себя: — Проклятые нервы!..
Горькое волнение, что не хотело отпускать, напомнило о другом. В памяти ожило: духота, густой, едкий дым самокруток. Тяжелый запах пота, овчин и свиток. Темные, с беспокойными тенями лица. Потные, неподатливые, злобно ощеренные рты. «Нема такого права! Ето не по закону!..» Вспомнилось дневное: как ходил по пустому колхозному двору и сиротливая пустота конюшни и амбара. Печальное одиночество заржавевшей жатки. Как бродил с Черноштаном, с Гайлисом по хатам, пробовал каждого уговорить одуматься, вернуться. Вспомнил, как чуть ли не каждый, заметив его во дворе, настораживался, пытался спрятаться. Женщины, злые их глаза. И злые, враждебные крики.
Чем больше ходил, тем больше чувствовал, напрасно это. И теперь обожгло ощущение глухоты их, враждебности, даже ненависти. И вместе — своей слабости, униженности. Отвратительное ощущение. Никогда, кажется, не было такого…
Он вспомнил, что такая же глухота и враждебность встали перед ним, когда заговорил на собрании. Воспоминание об этом особенно взволновало, потому что он вышел из себя: израсходовался за день, растравил всю душу. Странно, перебирая в памяти то, о чем говорил, не усматривал ошибки, и все же его угнетала неудовлетворенность собой. Будто все-таки говорил не то, что надо, и не так, как надо. С досадой думал, что не выдержал под конец, раскипятился. И еще больше испортил все… Затем стал припоминать поведение, выступления других ораторов. От Дубодела нельзя было ожидать большего, старался, насколько хватило. А вот Глушаку можно было и лучше выступить. Говорил, будто отбывал повинность. И Дорошка разделикатничалась. Однако наиболее интересное все же — речь председателя исполкома. Байка про какого-то Ивана — прямо анекдотический пример сермяжной философии. Подделка под мужичка. А фактически образец аполитичности, оппортунизма. Которых дальше уже прямо-таки нельзя прощать. Которые уже черт знает куда ведут.
И он вспомнил, что Апейка с самого начала не скрывал, что не верит в успех этого собрания. И хоть теперь неудачный опыт вроде бы показал, что у него был резон, Башлыкову не хотелось с ним соглашаться. Все-таки собрание надо было провести, как это ни неприятно. Надо было испробовать все средства. Выяснить все до конца. Теперь совесть может быть чиста. Все, что могли, сделали…
А что не удалось ничего изменить, не его, Башлыкова, вина. Ничего нельзя было сделать. Теперь видно как на ладони, свито вражеское гнездо. Все заражено поганым кулацким душком. Даже бедняцкая часть заражена. Или запутана кулачьем… «Вылезли в открытую, — пришла, как ясный результат, мысль. — Сбросили маску!.. Война в открытую!.. Что ж, тем лучше! Ударом на удар!.. Тройным ударом на мерзкий удар!..»