В голову лезло всякое, слышались голоса этих пяти неспокойных, почти бессонных суток, почти беспрерывных собраний, разговоров, убеждений, споров. В дремоте ему вдруг ясно виделось какое-нибудь лицо, врывался чей-то голос, и он отвечал на какие-то вопросы, на которые тогда не находил ответа. Как всегда, в эти минуты, волнующие, горячие, приходили вдруг очень убедительные доводы, меткие ответы, которых он не находил тогда. И в дремоте его томило ощущение незавершенности тех разговоров-споров, стремление одолеть, доказать, убедить в своей тяжелой, по их понятиям, правде. И он шел, пробивался, доказывал, мысленно еще как бы продолжая то, чем жил все дни и ночи. Он мог бы быть доволен, не зря ночи не спал, в голове гудело, охрип: за пятеро суток еще около пятидесяти человек стали колхозниками, а точнее, сорок семь. Но почти всегда трезвая ясность заволакивала тучами радость: то, что он сделал, — капля в море. Почти ничего не изменила. Район намного отставал от плана коллективизации, который дан ему. И Апейка хорошо понимал, что никакого чуда не произойдет. Не будет его. Значит, району и дальше придется отставать, со всеми неприятными последствиями для его руководителей.
Его душу тревожили — и это было, может, самое горькое — недобрые настроения, которые он замечал и раньше, но в этот приезд почувствовал и ощутил особенно сильно. То, что он приметил еще осенью, росло и ширилось, грозило всему району, а может, и не только району. Все большим препятствием становились неуверенность людей в завтрашнем, недоверие к тому, что нес он, Апейка, и другие уполномоченные. Нетерпеливый нажим, несправедливые и грубые меры, которые все время не только не ослабляли, а зачастую словно подкрепляли заскорузлое, вековое мужицкое недоверие в то, что со стороны могут прийти с добрым, сделать доброе…
Неуверенные в завтрашнем, в каждом селе с непривычной для сельской расчетливости легкостью губили нажитое — резали овец, телят, коров. Апейка не с одним заговаривал об этом, не на одном сходе убеждал, требовал, и, видел, никакого толку. «Срочно надо принимать какие-то строгие меры… — подумал озабоченно и открыл глаза. Сквозь разгулявшуюся метель за однообразием бегущего вдоль дороги кустарника он разглядел несколько кустов чуть подальше, в поле. — Курган, — догадался Апейка, хотя самого кургана не было видно: выбеленный снегом, он сливался с белизной метели. — Скоро уже дома… Доплелись…» Полез было за часами, но передумал: все равно уже, опоздал или нет. Он как бы наяву увидел жену, сына, дочку, как вслушиваются они, не подъехал ли возок, не скрипнули ли ворота. Чем выше взбегали лошади на взгорок, тем сильнее был ветер, который вольно и властно налетал из-за Припяти. Дорога пошла тут твердая, без сугробов, вылизанная ветром. Или оттого, что Игнат как бы ожил, или оттого, что кони почуяли близко дом, по взгорку возок помчал легче, рысцой. Блеснул — показалось, весело — огонек, и вот уже рядом совсем завиднелись и само окно, и темный силуэт хаты — одной, другой. Въехали в Юровичи. На спуске снова дорогу перехватывали сугробы, но тут это даже помогало — ловчее было спускаться с кручи. В прорези меж гор зажелтели уже несколько близких огоньков. Всего местечка не видать было — застилала метель.
Желтел огонек и в военкомате. Апейка задержал Игната, взбежал по заледенелому — даже трещит — крыльцу, на второй этаж. Поздоровавшись, поздравив с Новым годом заспанного дежурного, шумно вошел в свою комнату, зажег лампу. На столе было несколько писем, бумаг, листок со сводкой о ходе коллективизации в районе. Он посмотрел: двадцать девять и семь десятых процента. Написано рукой Зубрича, внизу его же аккуратная, степенная подпись.
Письма, бумаги. Отношения из Мозыря, на папиросной бумаге, под копирку, быстро просмотрел одно, другое. Вскрыл конверт, достал письмо. Читая, спохватился, откинул полу пальто, достал часы, еще не поздно. Можно успеть. Собрал бумаги, письма в папку. Взял телефонную трубку, крутанул ручку. Райкомовский дежурный ответил сразу. Башлыкова еще не было. Не вернулся. Уже собравшись идти, Апейка бросил взгляд на стопку газет, сложенных на краю стола. Заметил сразу на верхней: «И. Сталин. К вопросам аграрной политики в СССР». Забрал всю пачку, дунул в стекло лампы и бегом назад.
Едва сел в возок, Игнат дернул коней. Долетели домой мигом.
— Привяжи пока да в хату. Кажется, управился!..
Тут намерзлые ступеньки тоже скрипнули под ногами нетерпеливо, радостно. Стучать не надо было, двери будто сами открылись. В темных сенях обнял жену. В дом вошел, прижав к себе голову сына. Володя упрекнул:
— Еще немного, начали без тебя бы.
— Все-таки успел!
Стол застелен белой скатертью. Все готово к встрече. Ниночка, которая тоже не спала, сразу побежала к столу. Апейка поцеловал ее, быстро снял пальто, решил умыться. Когда вернулся, Игнат был уже в комнате и лампа горела ярко, празднично.
— Ну, чтоб этот год был не горше других. За счастье всех нас!.. — Апейка по очереди протягивал всем свою чарку: и малым, которым налили красного морсу, и Вере, и Игнату.
Игнат держался за столом чинно. Повторив за Апейкой:
— За то, чтоб доброе не переводилось в етом доме, — он потом и пил и закусывал уже молча. И в дороге, и в селах он держался независимо, с достоинством, но как бы показывая всем, что знает грань между собой и председателем. Он и тут не смущался — да и чего было смущаться, свой, считай, давно в доме, — но и не допускал, хоть и повеселел от водки, какой-нибудь вольности. Хлебосольная Вера, подкладывая, следила, чтоб у него все время было что и выпить, и закусить. Он принимал это как должное, с обычной степенностью.