С того дня, как Ганна убежала, опостылел ему родной двор. Нет, Евхим не во всем походил на старого Глушака: жизнелюбивый, охочий до жизненных утех, он и раньше без большой радости тянул на себе тяжесть хозяйских забот, теперь же от этих забот стало совсем тошно. Он почти отстранился от хозяйствования. Если б не родители, которые держали хозяйство сына под зорким присмотром, конь, корова Евхима век были бы не поены и не кормлены, свиньи визжали бы от голода. Старик, который недовольно следил, как сын, заспанный, медлительный, вылазит из своей половины на крыльцо чуть ли не перед обедом, как слоняется по двору, по хате, будто делать нечего, не раз пробовал усовестить его, однако ничего не добился. Старуха жалела, уговаривала старика, чтоб не злился, но тот со дня на день распалялся все больше.
Особенно злило его то, что Евхим пьет. Чуть не каждый вечер исчезал он куда-то и возвращался домой только под утро, а то и вовсе днем. С гневом старик заметил, что пропали некоторые вещи Евхима, среди которых были дорогие хромовые сапоги и пиджак.
Глушак места себе не находил, обнаружив эту пропажу. Весь вечер и всю ночь не спал, все прислушивался, когда вернется Евхим. Тот зашаркал пьяно под окнами, заскрипел воротами только под утро. Старик едва удержал себя, чтоб не кинуться, не дать волю своему гневу, но внял голосу рассудка: все равно с пьяным о чем говорить. Слышал, как Евхим медленно протащился впотьмах по своей половине, как стукнул кружкой по ведру, долго пил воду, бревном свалился на кровать.
Весь день ждал Глушак момента, чтоб снова начать трудный разговор. Только после обеда, когда Евхим, прислонясь к косяку, закурил цигарку, безразлично пустил струйку синего дыма, старик почувствовал, что можно начать.
— Где сапоги хромовые? — спросил сдержанно, почти спокойно. Впился глазами в сына.
Евхим и бровью не повел. Будто ждал. Пустил еще струйку дыма.
— Где были, там нет. Продал…
— Продал… Кому ето?
— А не все равно, кому?
— Гроши получил? — не отступал Глушак. Взгляд обострился в злобе.
— Получил.
— Сколько взял?
— Сколько можно было, столько взял…
— А все-таки сколько?
— Не много. Да и, сказать, не мало…
— Где они, твои гроши?
— Какие при мне, — Евхим говорил так, будто издевался, — а какие израсходовал…
Глушака затрясло от гнева.
— И пиджак израсходовал?!
Евхим перестал дымить. Выпрямился, сказал покладисто:
— Тато, не надо так…
Но старик не мог уже остановиться:
— Скоро все израсходуешь! Все на водку пустишь! Все добро!..
Евхим глянул на него невесело, с сожалением. Как на малого, что досаждает неразумно.
— Зачем ето все, тато… Или вы ребенок, не видите ничего?
— Ты видишь! Залил глаза водкой!
— Оттого, тато, и залил, что вижу все…
Евхим говорил очень откровенно, с большим волнением, и старику это передалось. Почувствовал болезненную правду сыновних слов, растерянно, больше по обязанности попрекнул:
— Через какую-то голодранку света не видишь!
— Тато, не трогайте, — попросил Евхим незлобиво. Добавил доверительно: — Не в одном етом беда. — Глушак почувствовал зловещее, когда сын сказал: —Ето мы переживем! — Он не докончил, однако в том недосказанном, старик чуял, есть большее, худшее! Евхим не дал старику вести спор дальше, попросил: — Поговорим про ето потом. Что-то трудно сразу после обеда…
Он вышел, и вскоре старик услышал, как в соседней половине скрипнула кровать.
Вечером Евхим пришел снова. Когда хлебали борщ, ввалился Прокоп Лесун, буркнул «добрый вечер в хату»; поблагодарив, как заведено, за обязательное приглашение к столу, глыбой опустился на диван. Поужинав, Евхим не торопился, как обычно; опершись о косяк, задумчиво дымил цигаркой. Будто только что прервали дневной разговор, сказал отцу:
— Жить, тато, все равно не дадут…
Старик так же незлобиво, наставительно возразил. Дадут, не дадут, а держаться надо.
— А если я не могу! Характер у меня горячий, знаете ж!
— Характер сдерживать надо! Не распускать!
— А если не умею я?
Старик, с осторожностью поглядывая на Лесуна, сдержанно и твердо произнес:
— Надо уметь! При теперешнем положении надо всему научиться!
— А я вот не умею!
— Надо уметь!
Евхим не ответил. Дымил цигаркой, думал о чем-то. Докурил, кинул под ноги, растер опорком сильно, злобно. Потом заговорил с горячностью, как о наболевшем:
— Работаешь на кого-то, как батрак!.. Работаешь, а он, жаба, придет да вычистит под метлу! Будто ето не твое, а его! Командуют всякие, а ты слова не скажи!.. Ей-бо, — с лютой откровенностью, с тем внезапным неудержимым упорством, которого всегда опасался старик, предсказал: — Не ручаюсь, стукну я когда-нибудь етого Даметикова! Стукну так, что свинячье попрет из него! Ей-бо! Руки давно чешутся!
Старик кинул взгляд на Прокопа, недовольно буркнул:
— Плетешь всякое!.. Человек и правда подумает…
— Правда, тато! — не хотел ничего понимать Евхим. — Стукну! Терпение уже лопнуло!
— Не болтай! Сдурел совсем!
Евхим будто и не слышал старика.
— Только вас от да матку жалко, дак и держусь. А так давно б!
— Сдурел совсем! — замотал Глушак головой, посматривая дружески на Лесуна, как бы прося не принимать всерьез.
Прокоп слушал Евхима угрюмо, обеспокоенно.
Евхим неожиданно весело дернул плечами, закинул руки за голову.