Все, что было до этого, мгновенно выветрилось из души. С нахлынувшим холодком в груди ждала, что скажет сейчас про Евхима. Ждала, как удара.
Долгим, нескончаемым казалось это ожидание. Пока ждала, злилась на себя, на Башлыкова, что затеял этот разговор, душа словно закаменела. Готова была уже как могла встретить удар, когда Башлыков настиг ее вопросом:
— Ты почему одна? — Пояснил: — Не замужем?
Она прислушалась, стараясь понять: искренно ли он это, правда ли не знает или пошутить над ней вздумал? По тому, как спросил, трудно было понять, чувствовала только, что вопрос этот для него важен. Что, может, думал об этом.
Нелегко одолела волнение, выжала будто в шутку:
— Не берет никто…
— Не похоже, — твердо, серьезно сказал он. Не поддержал шутку.
Она помрачнела. Ответила небрежно:
— Попробовала. Больше не хочу.
— А что… разошлись?
Боже мой, неужто и правда ничего не знает! Не знает, определенно же. Что сказать ему?
— Разошлась. Разошлись. Нет его, считай. Помер.
— Помер?
— Не хочу про него! — отрезала.
Ехали снова молча, каждый сам по себе. Тогда он заговорил, стал покладистым, раздумывал, о житье своем рассказывал. Может, потому, что виноватым почувствовал за то, что причинил ей боль, а может, оттого, что упоминание о ее родителях напомнило о своем. Оказалось, и ему хлебнуть довелось: не в хоромах рос, в темном бараке, безотцовщиной. Отец бросил семью, мать — неграмотная женщина, зарабатывала гроши. Работала, света белого не видела. После работы на складе уборщицей ночами, выходными днями стирала белье тем, кто побогаче. Жили так, что хлеб не всегда был на столе.
Он старший. Едва научился ходить, пришлось помогать матери, зарабатывать. Началось с белья, которое мать стирала, разносил по домам. Потом отдали в мастерскую учиться на плотника. Немало перепробовал он работ, пока нашел свое место. Но и теперь не просто у него дома: сестра, Нинка, несчастная, брат, здоровый, избалованный, совсем спятил. На нэпманской дочке надумал жениться, сделать его, Башлыкова, свояком нэпмана…
Последние слова про «свояка нэпмана» Ганну кольнули, но отогнала мысль об этом. Откровенное признание Башлыкова взволновало ее: кроме того, что небезразлично было все, что ему пришлось испытать, тронули Ганнино сердце его душевность и то, что он, не таясь, открыто ввел ее в свою семью, в свою жизнь. Взволновало и то, что жизнью своей он похож на нее, можно сказать, близок ей.
От привычки за добро платить добром она тоже хоть и сдержанно, коротко, рассказала ему про своих — отца, мачеху, Федьку. Рассказала искренне, без утайки, ни словом, однако, не упомянула Евхима и Василя. К тайне этой не захотела допустить его.
Он или не почувствовал это или не придал значения. Обнял Ганну за плечи, прижал к себе. Она не сопротивлялась, не пыталась высвободиться. Не девка, знала, что это будет. Раньше или позже будет. Глубоко храня свою тайну, слышную только ей, молчала, послушная в его объятиях.
Если бы не тайна эта, было бы совсем хорошо. Но тайна была, жила в ней. Невольно, в мыслях: неужто он так и не знает ничего про Евхима? Для них, для партийных, это, кажется, важно. Или знает и не показывает. Смелый такой? Любит так? Прямая и открытая, все же не отважилась выяснять. Боялась рисковать тем, что имела. Отогнала тревожные мысли, молча радовалась его ласке, тишине, бегу возка, сероватой во тьме дороге. Мельком заметила, ехали незнакомым полем. Дорога на Юровичи осталась давно в стороне. Тянулось и тянулось это серое тоскливое поле. Потом поле кончилось, выглянули навстречу дома, кинулась под лошадь собака. Когда дома отступили, стал набегать черными купами лозняк. Возок сильно клонило с боку на бок, так что сама приникла к Башлыкову.
За лозняком пошла ровная дорога. Река, видно. Что-то сверкнуло впереди, похоже, на взгорке огонек. Потом еще один, другой. Вдруг выросла почти вплотную незаметная прежде гряда — берег. Оврагом подымались на нее, выехали на улицу. Чем дальше — больше светилось огней. Башлыков отклонился. Сидел уже ровно, держал вожжи.
Заметив какого-то человека, Башлыков остановил лошадь, спросил, где тут столовая. Дядька рассказал, как проехать к ней. Башлыков поблагодарил, тронул дальше. На площади еще остановил кого-то, переспросил. Наконец придержал лошадь возле светящихся окон. Попросил подождать, соскочил на землю. Вернулся довольный:
— Тут. Приехали.
В большой комнате со множеством столов было почти пусто. После дорожного полумрака и холода приятно жмуриться от света, чувствовать уют и жилое тепло. Свет и тепло сулили радость.
С ожиданием этой неведомой радости Ганна и села за стол, который выбрал Башлыков. Он снял шапку, но не сел, стоя у стола, озабоченно оглянулся. Был он теперь сосредоточен, строг, похож на того, каким видела его на сходе в Глинищах.
Появилась, что-то дожевывая, тетка-толстуха в фартучке, бросила недобрый взгляд на Башлыкова, на дверь, недовольно крикнула: кто открыл дверь? Подскочила к ним, отрезала:
— Все! Закрыто.
Объявила так, что спорить было излишне. Башлыков не шевельнулся. В лице появилось что-то жестокое. Он, едва сдерживая себя, спокойно проговорил:
— Мы с дороги. Нам перекусить.
Тетка икнула. Железно повторила:
— Сказано. Закрыто.
Лицо Башлыкова еще посуровело.
— А где заведующий?
— А что заведующий?! Нет заведующего!
— Тогда позовите буфетчицу.
В голосе его слышалась такая твердость, что толстуха, если не дурная, должна была бы сообразить, с кем имеет дело. Но она не отступала, все наседала со своим «сказано».