Еще по бездорожью добралась в Курени новость: есть приказ раскулачивать. Вскоре новость эту, как можно было понять, подтвердили и газеты, которые принес Андрей Рудый.
Все предложения и пересуды в Куренях вертелись теперь вокруг этого. Наверно, потому, что многое было неясно, особенно то, кого будут раскулачивать. Все бросились выяснять. И бросились прежде всего, разумеется, к Миканору и Андрею Рудому.
В эти дни особенно возросло значение Андрея. И не очень-то хозяйственный, и не наделенный властью, он на глазах многих возвышался теперь чуть не над всеми Куренями, как личность, которая обстоятельно знает, что делается повсюду, а значит, и что надвигается на каждого.
Целыми днями в его хате не закрывались двери.
Почти каждый, завязывая разговор для приличия, одним-двумя обычными вопросами, каким-нибудь предложением, затаив дыхание, обостренно-осторожно примеривался:
— Говорят, ето, кулачить будут?..
Андрей обычно прежде, чем ответить, затягивался, дымил цигаркой. Углубленный в себя, важно молчал. Показывал, что не впервые слышит, понимает, что значит вопрос. Спокойно подтверждал:
— Будут. Сталин объявил.
Сказал так, будто Сталин сам лично объявил ему.
— В газете, ето, написано?
— Есть в газете.
— М-гу…
Что тут говорить: написано в газете — значит, твердо.
Кое-кто из недоверчивых просил показать газету, грамотеи впивались глазами в строчки.
Газету быстро замусолили, и Андрей показывал ее с большой неохотой, с осторожностью. Не напоказываешь всем, беречь надо.
— По волосам, сказал, не плачут…
— Не плачут. Ишь ты!
Случалось, на это важное Андреево замечание откликались не понимая:
— Как ето?
— А так… — Андрей молчал, и это молчание значило больше любых слов.
— Кого ето будут? — почти неизменно слышал Андрей. — Тех, на которых твердое задание, или как?
Андрей хорошо понимал смысл вопроса, отвечал с надлежащей значительностью:
— Определят. Специально.
Загодя знал уже следующий вопрос, это волновало всех особенно:
— Дак а кто определять будет?
— Будет разъяснение. Дополнительно.
Андрей объяснял спокойно, покровительственно. Его тревоги эти не волновали, они, можно сказать, не касались Андрея. Событие это даже как будто его забавляло.
Все говорили, рассуждали о политике. Рассуждали заинтересованно, озабоченно. Развелось в эту зиму политиков в Куренях!
И удивительно ли, хочешь не хочешь — станешь политиком. Никому не хотелось быть слепым. Все старались разобраться, что ожидает. Во всем разобраться…
Такие же разговоры велись и в хате Миканора.
Миканор возвращался из Алешников, наскочил на волчью стаю. Едва вырвался. Хорошо, что мужики сзади подъехали.
Заведя разговор с Миканором, прежде всего начинали про это. Миканор сначала с намеренной веселостью рассказывал, как было. Потом отговаривался скупым словом, зачем хитрить — давайте про главное.
Он не стоял будто в стороне, как Рудый. Объяснял просто:
— Будем раскулачивать. Как класс… Всех, кто стоит поперек колхозов, сбросим с дороги.
— Как всех? Тут только про кулаков!
— Каждый, кто не идет в колхоз, играет на руку кулакам. Ведет кулацкую линию и, значит, заодно с кулаками. Пускай и получает — как кулак… Думали, хаханьки вам! Плести попусту не будем!.. А то собирают их, сход за сходом, а они как оглохли!
Миканор не скрывал и радости, и гнева.
— Товарищ Сталин ясно сказал: по головке гладить не будем. И головы жалеть не будем. Коли кто станет поперек.
Мать, слушая эти разговоры, качала головой и крестилась.
— Миканорко, что ето ты говоришь: голов жалеть не будем? Ето так можно с людьми?
— Мамо, людей теперь нет, есть трудящиеся и есть кулаки. Такая наша политика.
— Не можно так с людями, Миканорко!
— Не лезь ты, старая, не в свое! — вмешался Миканоров отец. Отца, видно было, захватило то, что сказал сын.
— С корнем вырвем эксплуататорский класс! Хватит уже, повозились!
В каждой хате обмозговывали, обсуждали новость. Заранее старались разобраться, что она значит для каждого.
Обговаривали ее и Чернушки.
— Халимончика и Евхима первыми! — сказала нервно мачеха. Сказала прямо-таки с радостью.
Чернушка взглянул на нее: вот злыдня.
— Етих сразу… — согласился. Как бы пожалел.
— Копил, копил Халимончик. И все прахом!
— Копил…
— Задрал нос. Первый богатей! Не дотянуться!
— Дотянулись же.
— Дотянулись! Язык у тебя поворачивается! — Мачеха плюнула от злости, докончила свое: — Обравняют! Советская власть всех обравняет! Коли уже взялася, то обравняет.
— Такая уже ты сознательная стала.
— Сознательная.
— Гляди, чтоб и тебя не обравняли!
— А чего меня обравнивать? Нечего обравнивать. Голые, спасибо богу, с тобой живучи.
— Своячка ж как-никак.
— Было. Да сплыло.
Мысли ее обрели другое направление.
— Как знала, скажи ты, Ганна!.. Ето ж так додуматься впору!..
— Додумалась! — Чернушка вздохнул.
Эта его замкнутость вывела ее из себя. Как на никудышнего, взглянула: не понимает выгоды своей, дурень.
— Теперь Евхим отцепится.
— Отцепится…
Отцепится ли? У Чернушки, похоже, не было уверенности. Не представлял, как оно там повернется. Ничего не ясно было. Скрывал страх: как бы Евхим в отчаянии, со зла не отомстил Ганне. Теперь этому все будет нипочем. Беспокоило, что все это близко подступало к Ганне.
Как бы там ни было, оно добавляло новую неизвестность в ее судьбу.